— Илья, — Лена держала свой журнал на коленях, под столом, и я давно заметил, что сегодня она с ним не расстается. — Я шкалу закончила. Четыре градации, с привязкой по адресам. Только я хотела спросить… — она провела пальцем по обрезу журнала. — Это же теперь официальный документ. С моей фамилией. Если я ошибусь в замере, это ляжет в государственное дело как моя ошибка.
— Ляжет, — согласился я. — Ровно так же, как ложится туда каждый мой диагноз и каждая серия Зиновьевой. Добро пожаловать в команду Лена.
— Спасибо, — сказала она, и по тому, как она это выговорила, я понял, что журнал сегодня ляжет спать у неё под подушкой.
Разговор рассыпался на мелочи.
Грач вполголоса прикидывал маршруты на завтра, деля девять узлов между Вороном и Шипой по секторам. Лена спорила с ним о том, куда ставить её саму, со шкалой или на связь, и проигрывала, потому что спорить с Грачом о логистике, занятие бесполезное.
Фырк с подоконника требовал внести в маршрутный лист все рынки по пути следования, мотивируя это оперативной необходимостью, и получил от Грача сухое «рынки закрыты на карантин». Карантин был немедленно объявлен худшим изобретением двуногих со времён диеты.
Я сидел, слушал их вполуха и думал о Муроме.
Сеанс связи по расписанию стоял на завтра, на восемь утра. В Муроме сейчас Ника, надо думать, добивала Шаповалова в нарды четвёртым вечером подряд, и где-то между партиями её ладонь лежала на животе, там, где рос наш жилец, уже командующий селёдкой.
Тоска пришла острая, короткая, я дал ей несколько секунд и убрал до восьми утра. Некогда.
Вместо тоски пришло другое, то, чего я не подпускал к себе десять суток, вера, что худшее позади. У болезни появилось имя, пусть и страшное.
Машина обрела автора, и автор сидел в аквариуме под тремя ярусами охраны. След лежал на карте, размеченный девятью точками, и с рассвета по нему пойдут пятеро существ старше этого города. Правила игры мы поняли, а игру, правила которой понятны, можно выигрывать.
Я додумал эту мысль до конца, и потянулся за чайником.
Экран спецсвязи ожил на середине моего движения.
Красная лампа, сдвоенный сигнал зоны, и на экране собрался Тарасов. Он сидел в чистом модуле без маски, по скулам его шли свежие вдавленные полосы от резины, и я увидел его глаза. За несколько суток я видел эти глаза усталыми, злыми, оглушёнными. Такими я их не видел ни разу.
— Командир, — сказал он, и голос у него был чужой. — У нас заболевшая. Аглая, из детской. Час назад свалилась прямо у койки Ивана, сорок и два, судороги по новой клинике. Зиновьева уже там, мерила сама, своими руками перемерила трижды… — он сглотнул, и следующие слова выталкивал по одному. — Огонёк её гаснет, командир. Искра. Тает на глазах, за час на треть. Она же целительница, командир. Своих из-под этой дряни таскала, она же…
Связь оборвалась.
Обрыв связи продержался четыре минуты, и все четыре я простоял над мёртвым экраном, уже с настроем, в котором нет ни ужаса, ни усталости, только работа.
В пять двадцать канал собрался, и на меня посмотрел манеж. Камера стояла над койкой в дальнем углу чистого блока, куда Тарасов перевёл Аглаю через голову всех карантинных схем.
И я увидел её впервые не на бегу: маленькая, с тёмными прядями, прилипшими к вискам, с той самой злой ясностью в лице, которая никуда не делась даже без сознания. Монитор над ней выдавал сорок и одну десятую, пульс за сто сорок, и по датчикам шла рябь, которой я не видел ни у одного больного этой эпидемии.
— Командир, принимай картинку, — Тарасов стоял у койки в полном облачении, и голос его через фильтр шёл рваными кусками. — Я такого не видел даже этой ночью. Смотри на кривую. Сорок и одна, судороги, давление валится. Проходит двадцать минут, и всё разворачивается: температура падает до тридцати семи, давление встаёт, она открывает глаза и ругается. Ещё минут двадцать, и по новой, в полный рост. Качели, командир. Ни одна из четырёх масок так себя не ведёт, у тех течение ровное, как по протоколу. А тут война.
Война. Слово легло точно, и от него у меня в голове со щелчком повернулся вчерашний вечер.
— Глеб, это она и есть, — сказал я. — Новая симптоматика, которую ты докладывал позапрошлой ночью. Рваная клиника, ремиссии по часам, «умирает час, час сидит и просит пить». Мы её каталогизировали как пятый почерк и искали логику мишени. Логика вот она, на койке. Это слабоодарённые, Глеб. Программа пришла за их Искрой, а Искра — единственное, что умеет сопротивляться. У обычного человека болезнь идёт по своей колее без боя. У этих внутри дерутся двое, и качели на мониторе — счёт раундов.
Глава 11
— Тогда чем я ей помогаю, командир? — Тарасов навис над койкой. — Я весь арсенал реаниматолога положил на то, чтобы гасить лихорадку. А если лихорадка, это её оборона…
— Оборону не трогаем, — сказал я, и пугаться собственного решения было уже поздно. — Жаропонижающие снять, оставить только защиту органов, сердце, мозг и почки. Охлаждение физическое, по порогу сорок один и пять, выше нельзя, белок свернётся. Держи объём, электролиты каждые полчаса, при судорогах магнезия, бензодиазепины по минимуму, ей нужна её собственная голова. Мы не лечим, Глеб. Мы секунданты. Наша работа, чтобы тело дожило до конца боя.
— Принял, — сказал он и добавил, глуше: — Командир. Это я её загнал. Неделю считай на детской без смены, я видел и не снял. Думал, железная. Молодые все железные, пока не… — фильтр съел конец фразы, и Тарасов договорил уже другим, уставным тоном: — Докладываю официально. Больную Шапееву забираю под личное ведение. Поверх начмедства, поверх секторов, поверх твоих приказов, если понадобится. Возражения будут?
— Возражений нет, — сказал я. — Одно уточнение, спать ты при этом будешь. По четыре часа, под мою ответственность.
Он не ответил, и его молчание я засчитал как согласие пополам с враньём.
На пятом часу качелей, в очередной короткой ремиссии, Аглая пришла в сознание. Открыла глаза, нашла камеру над койкой мутным взглядом, и первое, что сделала, вцепилась в рукав Тарасова.
— Ивана… — хрип шёл через силу, но дикция держалась, у этой девочки даже бред был построен по пунктам. — Ивана на четвертый аппарат не пускайте. У него катетер на честном слове, четвёртый порвёт доступ. Только на второй, там поток мягче… и скажите ему, что я в командировке.
— Скажу, — Тарасов накрыл её руку своей перчаткой. — Второй аппарат, командировка. Спи, лекарь Шапеева.
Она послушалась не сразу, ещё некоторое время проверяла его лицо на предмет вранья, тем самым взглядом, каким когда-то проверяла Семёна над койкой Ивана. Потом качели пошли вниз, и сознание ушло вместе с температурой.
К шести мы вытащили её в ремиссию. Держалась ремиссия еле-еле: давление на двух препаратах, судороги молчали второй час, и ни я, ни Тарасов не произнесли вслух слова «стабильна», потому что оба знали цену словам, сказанным раньше времени.
И в эту рабочую, почти успокоившуюся тишину вошла лабораторная линия. Зиновьева говорила тихо, и тише её голоса я не слышал за всю эпидемию, даже над списками моргов.
— Илья Григорьевич. Я перемерила её астральный фон гильдейским измерителем. Трижды, с калибровкой по эталону, прибор исправен, я проверила его на своих двоих одарённых. Фон ниже, чем был вчера при поступлении. Ниже, понимаете? Она отбила две атаки, ей клинически лучше, а фон падает. Огонёк не гаснет от болезни, Илья Григорьевич. Его пьют. Прямо сейчас, через все наши капельницы и весь наш героизм. Мы держим тело, а её саму кто-то допивает.
Рассвет застал нас с Грачом у карты, вдвоём, в том режиме, в котором мы работаем без лишних слов, он считает, я думаю, и на стыках мы доигрываем мысли друг друга.
— Аглая не ломает модель, — начал я.
— Она её достраивает, — Грач уже писал. — Я всю ночь искал ошибку в пороге. Ошибки нет, есть переменная. Мы считали порог заражения константой, планка, под которой берут всех. А планка ползёт вверх. Программа работает циклами, Илья. Цикл первый, выбрать всех, у кого Искры нет совсем. Девять суток, четыре сектора, квота. Квота закрыта, и уровень поднялся, цикл второй, слабоодарённые. Аглая, санитарка, студенты, сварщик со своей огневой искоркой. Машина ест снизу вверх, по возрастанию калорийности.