Государь поневоле. Присяга.
Глава 1
Двадцатое октября
Первая мысль в моей голове была, что я снова стою.
Стою прямо, руки мои опущены, как на школьной линейке. Кисти узкие, чистые, с коротко подрезанными ногтями, на левом мизинце тонкая полоска светлее остальной кожи, будто там долго носили кольцо и сняли только что. Я разглядывал эти руки, отчетливо слыша удары своего сердца, и на меня накатила дурнота, которую сменило ощущение, что если я сейчас качнусь, шагну не туда или открою рот, случится непоправимое.
Поэтому я не двигался и смотрел.
Комната была маленькая для такого количества людей. Низковатый потолок, светлые обои в мелкий цветок, окно приоткрыто на ладонь, и оттуда тянуло холодной солью, мокрым кипарисом и резким ветром, жаль этот приятный аромат никак не мог перебить запах ладана, смешанный с кислятиной и той духотой, которая стоит в команте, которую не открывали пару дней.
Возле окна в глубоком кресле сидел человек. Подушка под спину, вторая под левый бок, ноги укрыты пледом, голова чуть завалена набок. Огромный человек, с плечами, которым было тесно даже в этом огромном кресле. Особенно привлекали моё внимание громадные руки, лежавшие на пледе. Рядом на коленях стояла женщина в тёмном, маленькая, с очень прямой спиной, и держала одну из этих рук обеими своими. У изголовья стоял священник — с редкой бородой и белым лицом, — и обеими руками поддерживал тяжёлую голову человека.
Я осмотрелся.
Врачей двое: один сбоку от кресла, второй с часами в ладони, у самой двери, где посветлее. Женщин, кроме той, что на коленях, три: одна у шкафа, две у стены. Мужчин, не считая священника и врачей, семеро, и все в сюртуках, и все стоят так, чтобы видеть кресло и при этом никому не мешать. Девушка у дальней стены, высокая, светлая, в тёмном платье не по росту — стоит отдельно от всех и прижимает ладонь к горлу, как будто ей туго воротником. Я пытался понять, что происходит и не сошел ли я с ума, пока запах воска продолжал бить мне в нос.
— Отходит, — сказал врач с часами. Сказал тихо, и точно не мне.
Женщина на коленях качнулась вперёд, но не отпустила руку.
И тогда я посмотрел на лицо в кресле как следует.
Я знал это лицо. Борода, скулы, тяжёлые веки, всё то, что печатают в учебниках, и я разглядывал от скуки на портретах в школьном кабинете. Лицо было серым и опавшим, борода лежала на груди неопрятно, но это было оно.
Ноги сделали шаг вперед. Рука сама поднялась и перекрестилась — коротко, привычно, как будничное приветствие с коллегой.
Я позволил телу вести.
Врач с часами сказал негромко:
— Пять минут третьего.
Священник наклонился ниже. Голос у него оказался неожиданно ровный и сильный для такого лица, и слова пошли одно за другим, знакомые по звуку и незнакомые по смыслу, вся комната опустилась на колени разом, будто её потянули за одну верёвку. Я опустился вместе со всеми.
Отходную прошла быстро.
Я не смотрел на кресло. Я смотрел в пол, в узор ковра, вытертый до основы у самой ножки, и слушал, как меняется дыхание в комнате. Сначала оно было общее и рваное. Потом стало реже, лишь раз одна женщина у стены всхлипнула и сразу зажала себе рот.
Закончилось всё быстро.
Люди замолчали. Врач у изголовья наклонился, подержал руку и распрямился. Он ничего не сказал. Он просто отпустил и отступил на полшага, и этого хватило.
Женщина у кресла не закричала. Она положила голову на плед и замерла, и её маленькая прямая спина вдруг сделалась круглой.
А потом кто-то сзади и справа тронул пол коленом ещё раз и сказал:
— Государь.
Я не понял, к кому это.
Понял через секунду, и это было хуже всего, что случилось со мной за этот час. Хуже чужих рук, хуже комнаты, хуже человека в кресле. Ко мне подошли. Взяли мою руку и поцеловали. Потом второй. Потом третий. Губы у всех были сухие и холодные, и каждый после поцелуя отступал ровно на шаг и опускал глаза.
Я стоял и позволял это делать.
Потом от кресла поднялась она.
Встала сама, не опираясь ни на кого, оправила платье и пошла ко мне через всю комнату, и все расступились. Остановилась в шаге. Посмотрела снизу вверх — глаза у неё были сухие и очень тёмные — и сказала что-то короткое, три или четыре слова, по-датски.
Я не понял ни одного.
Она ждала. Ждала вся комната, потому что мать говорила с сыном, и сын должен был ответить.
Руки поднялись раньше, чем я успел решить хоть что-нибудь. Взяли её за плечи, наклонили меня к ней, и щека прижалась к её виску — так, как это делалось, наверное, тысячу раз до сегодняшнего дня, и тело помнило и угол, и рост, и то, что она в этот миг вцепится пальцами в рукав, правда почувствовал это уже я.
— Ники, — сказала она уже по-русски, в плечо.
Отвечать мне было ненужно.
Я держал её и поверх её головы смотрел в стену.
Люди за спиной пришли в движение. Без лишней суеты, лишь тихонько прихлопнула дверь и кто-то вполголоса спросил про лёд.
— Двери в сад закрыть, — сказал в комнате новый голос, крупный и спокойный. — Здесь потом. Гирша ко мне. Телеграфировать в Петербург, в Гатчину, в Абастуман. Распорядитесь насчёт поезда и узнайте, что с «Памятью Меркурия». Аликс, сядьте, вы белая.
Голос принадлежал крупному человеку с окладистой бородой, стоявшему у двери. Он не повышал тона и не смотрел, слушают ли его. Лишь спокойно выдавал, одно распоряжение за другим. После каждого кто-нибудь из присутствующих кланялся и выходил. Судя по тому, как буднично это происходило, порядок здесь был заведён давно
Я смотрел на него и считал уже другое.
За полторы минуты он распорядился телом, поездом, крейсером, врачом и тремя телеграммами. Ни на одном из этих слов он не повернул головы в мою сторону.
Он крутил на пальце перстень — большой, тусклый, с тёмным камнем — и не замечал, что крутит.
Меня в этой комнате не было.
Бумагу принесли минут через сорок.
К тому времени в спальню внесли лёд, окно закрыли, а меня вывели в соседнюю комнату и усадили за стол — не спросив, хочу ли я сидеть. Стол был круглый, покрытый зелёным сукном, и на сукне лежала стопка чистых листов и стояла чернильница с двумя перьями. Люди входили и выходили. Один принёс воду, но пить я не стал.
Бумагу подал невысокий человек в сюртуке, с папкой, прижатой к боку.
— Ваше императорское величество. — Он положил передо мной лист и отступил на шаг.
Я взял его.
По комнате прошло короткое движение — как если бы все одновременно сделали полшага к двери. Они ждали одного: что я возьму перо и подпишу, и тогда можно будет идти дальше и заниматься делом.
Читал документ я медленно, потому что иначе не понимал: буквы были знакомые, слова тоже, а строй фразы шёл длинными кругами, и смысл всё время оставался на полкорпуса впереди. «Объявляем всем верным Нашим подданным». Дальше про волю Всевышнего. Дальше про восприятие Престола.
Я дочитал до конца, вернулся к середине и прочёл ещё раз.
— Государь, — мягко сказал крупный голос от двери. — Это форма. Она составлена при покойном государе.
— Я вижу, — сказал я.
Свой голос я услышал впервые. Он оказался ниже, чем я ожидал, и суше.
Я взял перо. Обмакнул, дал стечь лишнему о край чернильницы — рука сделала это сама, привычно, — и расписался. Подпись вышла с длинным росчерком вниз.
Все уже развернулись к двери, и человек с папкой протянул руку за листом, и я отдал ему лист, но не убрал ладонь со стола.
— Теперь распоряжение, — сказал я. — Пишите.
Человек с папкой остановился на полушаге.
— Прикажете сейчас?
— Сейчас.
Он оглянулся — быстро, на мужчину у двери, — и это оглядывание я запомнил. Потом сел на край стула, положил папку на колено и приготовился.
Я говорил ровно, не спеша, короткими кусками, чтобы он успевал:
-
- 1 из 56
- Вперед >