Внутри я, признаться, ждал сырую яму с плесенью, а увидел порядок. Бочонки стояли на решётках, каждый осмолён, а у входа на гвозде висела книга, где сержант записывал, что и когда открывали. В углу на жаровне грелся котелок со смолой, чтобы после осмотра тут же залить крышку заново. Небогато у них, но служба идёт, я бы рискнул доверить склад такому сержанту.
Савва молча открыл один бочонок, другой, третий. Насыпав пороху в ладонь, смотрел на зерно, тёр меж пальцев, нюхал, лизнул. Потом отсыпал в тряпицу по щепоти из каждого и, выйдя на воздух, поджёг пробы одну за другой. Одна пыхнула бодро, две другие зашипели, как мокрые дрова. Он вернулся и доложил:
— Вашсиясь, ямчуги много потерялось. Даже не пойму, как так вышло при их порядках. Могу восстановить чуть больше половины, а недостающую часть вымою из остатка пороха. Была бы она тут в достатке да добрая, почти всё бы поднял.
Половину, значит. Но лучше попросить с запасом, из расчёта трети.
— Дон Луис, — сказал я. — Мне нужно пять бочонков.
Лангсдорф перевёл, тот ответил не сразу.
— Отец говорил о двух. Два бочонка — это подарок. Пять это уже торговля, а она с иностранцами запрещена.
— Никакой торговли. Третий бочонок за фейерверк для миссии, падре уже ждёт. А четвёртый и пятый я меняю на вещь, которой у вас нет и которая нужнее пороха.
— И что же это?
— Кремни. Я видел ружья ваших солдат. Кремни сточены до ногтя, половина не даст искры даже по сухому. У меня на «Елисавете» их мешок, английских, я отдам вам полсотни.
Брат Кончиты переглянулся с сержантом. Ему год не присылали ни пороха, ни кремней, а тут русский разбойник сам предлагает то, о чём он писал в Монтерей три рапорта.
— Сто! — сказал он.
— Восемьдесят, и ваш сержант сам отберёт бочонки, где порох посуше.
— Идёт!
Перетёрли. Сержант пошёл отмечать бочонки мелом, а Савва, уже собираясь, кивнул в дальний угол, где под рогожей стояло ещё с десяток свежих, судя по состоянию покрытия.
— А те, вашсиясь, почему не показали? Свежие ведь.
Лангсдорф перевёл вопрос, и сын коменданта вдруг длинно и с чувством выругался по-испански, отчего Лангсдорф покраснел и передал только суть. В Монтерее нашлись умники, которые сочли себя умнее Папы Римского и прислали в пресидио порох на колониальной ямчуге.
— А она сосёт воду даже из воздуха, благородные доны! — переводил Лангсдорф уже с азартом. — Через два месяца этот порох бил вполовину слабее, а через год перестал гореть вовсе!
— Как это? — не понял я. — Порох он и есть порох.
— На добрый порох, вашсиясь, — вмешался Савва. — Ямчуга надобна персиянская або индийская. Только её нынче ни к нам, ни к испанцам не возят, война. У нас её в ямах растят, с поташом, годами. А ископаемая ямчуга, что в других землях копают, она много хуже! Свежий порох из неё стреляет и взрывает добро. Только полежит, и всё, воду в себя тянет, как губка.
Испанец добавил ещё что-то злое, и Лангсдорф перевёл, что некоторым сеньорам в Монтерее очень хочется, чтобы колониальную селитру можно было пускать на порох, а не только продавать в лавках на удобрение.
Ага! Здесь, в этой дыре, селитру продают в лавках, и ранчеро её покупают. И порох из неё горит как надо, пока свежий. Так для моих дел другого и не требуется: скалы рвать, учебные стрельбы вести, фейерверки пускать. На свой боевой запас я эту дрянь не пущу, а на всё остальное она пойдёт за милую душу.
Тут Лангсдорф не выдержал и вставил пять копеек от себя.
— Савва ест не совсем прафф! Селитра из содиум можно переделайт в селитра из потассиум. Это умейт ещё больше триста лет назад. А немецкий химик Глаубер ест улучшайт этот способ.
— Так её ещё и в добрую переделать можно? — обрадовался я.
— Можно! — решительно подтвердил немец. — Но я знайт только принцип. Нужен опытный химик, в Европе такой ест, но не быстро. И это дорого, граф! Иначе весь мир делайт бы так. Этим пользуйт только в большой война, когда пороха нет совсем.
Дорого и не быстро, потому что нужен знающий именно эту тему химик. Слышал я такие речи и не раз! А потом всё же добивался, чтобы дело делалось. Я велел Савве найти лавку и купить мешок этой самой колониальной селитры на пробу, а Лангсдорфу написать в Европу всем знакомым химикам, каких сочтёт нужным.
Дальше дни пошли под грохот. Горнер с Лангсдорфом набивали ракеты и вязали огненное колесо, Тилезиус рисовал для шатра испанский герб рядом с русским, Савва сушил, тёр и просеивал порох из пяти бочонков. К концу недели у него вышло без малого два бочонка нормального. Чуть слабее заводского, но ружейный заряд брал, а мне большего пока и не требовалось.
Резанов заглянул ко мне на постой посреди этой суеты и застал меня с палкой в руках.
— Готовы, граф? Учтите, Эстебан хороший фехтовальщик и очень спортивный молодой человек.
— Готов, Николай Петрович. Придумал один трюк.
— Трюк? — камергер понизил голос. — Федор Иванович, я вас умоляю! Если этот ваш «трюк» сочтут сомнительным, на вас обрушится такое количество вызовов, что пороха отстреливаться не хватит. Тут вам не Петербург!
— Так дуэли же запрещены, Николай Петрович! — невинно улыбаясь, заявил я. — Уже век как.
Резанов посмотрел на меня с тоской и ушёл к своей Кончите. А я подумал, что образ дикого графа стоит подкрепить заранее, чтобы после боя никому и в голову не пришло меня вызывать. Тут уже знали, как я стреляю, и вся провинция пересказывала историю про командирскую ляжку. Требовалось что-то новенькое. И я решил метать топоры, благо стальных, корабельных, у нас хватало. Савва, увидев, чем я занимаюсь, только крякнул.
— Индейцы, вашсиясь, топоров не мечут! Лезвие дорогое, о камень или гвоздь испортишь, а рукоять от бросков расшатывается, и потом в бою топор подведёт. Хайда за этакое преизрядно ругаются!
Ну, так у них топор один на семью, а у меня полтрюма. И я метал час за часом в толстую доску, пока Ефимка бегал вытаскивать, а Черныш облаивал каждый удар. К третьему дню топор входил в доску с двадцати шагов девять раз из десяти.
Хоть сейчас в цирк.
Приём удался на славу. Шатёр из серого монастырского полотна встал на берегу под самой Уэрба-Буэной, длинный, как ангар, и под ним поместились все, кого я звал. Идальго с семьями сидели во главе стола, за ними офицеры, солдаты с жёнами, вакеро, монахи, индейцы миссии у дальнего конца, и все ели одно и то же. Говядина шипела на решётках, кукуруза дымилась в котлах, красное вино лили из кувшинов в глиняные кружки. Лосось Ивана исчез первым. Идальго сперва с подозрением тыкали вилкой в картошку с укропом, а потом требовали ещё, и падре, попробовав, объявил, что в его огороде, оказывается, растёт благословение Божие.
Пили горячий пунш. Лёд пока ещё был где-то на севере вместе с «Невой», о чём мне немедленно и напомнил толстый корнет, поднимая кружку:
— А где же ваш лёд, сеньор конде? Я, между прочим, на него поставил!
— Лёд в пути, сеньор. Пари в силе, деньги пока не тратьте.
— Ему нужно время, чтобы растаять! — крикнул кто-то из офицеров, и шатёр захохотал.
Пусть смеются. Донья Беатрис сидела через два места от меня и смеялась вместе со всеми, только смотрела при этом на меня, а не на корнета.
Потом я взял гитару. Умею я на ней не больше любого пацана из нашего двора, три аккорда и напор, но испанцам было на это плевать. Ударив по струнам с оттяжкой, я повёл мотив, которого здесь никто не слышал, потому что его ещё лет восемьдесят никто не сочинит, рваный, тягучий, с паузами, где сердце пропускает удар. Танго сначала под гитару и танцевали, но делать это при падре я не собирался, за такое он наложил бы епитимью на всех присутствующих, а меня — предал бы анафеме!
Несмотря на дефекты в исполнении слушали хорошо. Дамы притихли, вакеро отбивали такт ладонями по столу, Кончита не сводила с Резанова глаз, будто мотив играл он.
— Что это? — спросила донья Беатрис, когда я отложил гитару.