Как я и предполагал, я повстречал его ранней весной 1916 года недалеко от Роклонга, когда шел однажды за хворостом.

Уже темнело, до лугов я не добрался: ветер нагонял туман со стороны Люзетты и трепал в моей вязанке хворост, будто хотел сбросить меня с горы. Путь здесь короче, но спуск крутой и тяжелый… один неверный шаг, и сорвешься в низину Роклонга.

Вот я и решил остановиться на перевале дю Па — на пару минут отдышаться. Снова собираясь в путь, вижу: из леса выходит и направляется ко мне человек — это был Ру. Колючие кустарники изодрали всю его одежду, сбоку болтался холщовый мешок, а полгруди закрывала окладистая борода. Он похудел и ссутулился, но выглядел увереннее, словно успел обжениться и несет бремя обязательств и власти.

Мы приветствуем друг друга, и Ру садится рядом со мной на траву.

— Суровая выдалась зима! — говорю я ему.

— Ав горах еще суровее, чем в долине.

После этого я молча смотрю на него, и минуты две мы сидим, не зная, что сказать.

Но пока молчим я все думаю, как заставить его объясниться.

— Ру, пастор из Андюза погиб на войне. Он тоже не хотел сражаться из-за своих убеждений, но пошел на фронт, как все остальные, чтобы потом не пенять на себя. Прибыв в свой полк, он отыскал полковника и заявил, что совесть не позволяет ему убивать, а велит идти навстречу опасности и помогать раненым. Полковник его выслушал, пастора никто не тронул, и тот ушел на войну со всеми, но без оружия. На войне он разделял страдания бойцов и даже облегчал их, всегда находясь на передовой, подбирая раненых. В итоге он сам получил ранение и умер, подав хороший пример мужества и стойкости тем, кто был рядом и также мог погибнуть в любую секунду.

Я попал в самую точку: слушая, он склонялся ко мне, словно под тяжестью этих слов.

С гибели пастора прошло больше года, но Ру ничего не знал; оно и понятно, пять-шесть человек, что он видел, лишь задавали ему вопросы и рассказывали о жителях долины, до общих новостей нашего края дело не доходило. А я решил поведать ему эту историю, потому что имел одну заднюю мысль, и вы прекрасно понимаете какую…

Ру-бандит так и застыл в ужасе от этой новости, будто узнал, что с кем-то из родных приключилось несчастье. Может, он тихо молился или старался прийти в себя, но добрые две минуты сидел с перекошенным лицом, подавшись ко мне, и ничего не говорил. Потом он взял себя в руки и попросил рассказать все подробно.

Так я и сделал, хорошенько разъяснив ему все, что известно вам: отказ пастора сражаться, военную службу санитаром, преданность солдатам и тихую смерть на поле боя. Я передал ему слова сослуживцев, для которых эта смерть стала живым примером. Еще я повторил последний завет пастора, где тот напутствует жену привить их ребенку ненависть к войне… Когда я закончил, Ру произнес:

— Он был праведник и подал лучший пример в этой войне…

— Если его пример лучший, ты мог бы поступить так же, а не прятаться по горам.

Ру-бандит посмотрел на меня — правая его рука лежала на колене, а левая теребила веревку от мешка — и сказал:

— Вечный долг пастуха — радеть о стаде. Собьется стадо с пути, окажется на краю бездны, и пастух идет следом; недуг поразит стадо, и пастух врачует его, не скрываясь, даже если недуг этот приносят мухи или воздух, им отравленный. Вот почему пасторам надлежит идти на войну: их долг быть, где боль и страдания. На поле сражения они несут благое слово, как пастор из Андюза… Но долг христианина иной — он вправе не ходить за заблудшими и не делить с ними все их горести.

Затем, как бы поясняя мне, Ру добавил уже другим голосом:

— Вот, Финиельс, помните, до войны в городе жил пастор, известный благими делами. Мне нравилось его слушать, и я мог пожертвовать многим, чтобы не пропустить ни одной его проповеди… Возможно, вы знаете, что он часто захаживал в злачные места в Ниме и в Алесе, поговорить с теми, кто вел распутную жизнь и никогда не слышал Слова Божия. Так вот, какое бы удовольствие мне ни доставляли его проповеди, если бы мне сказали идти за ним в эти дурные места и слушать его там, я бы отказался, ответив, что это не по мне.

Слова были хорошие, и я понимал, что в них есть доля истины. Не успел я ответить, как он продолжил:

— Я прекрасно знаю, что война — зло, а те, кто воюет поневоле, свою честь не порочат, поступая по обычным понятиям о чести. Я не сравниваю их с распутниками, я просто хочу объяснить, что первый долг пастора — поддерживать людей в горе. А мой долг иной — не убить ближнего своего.

— Ты все же мог бы пойти на войну — не воевать, а заботиться о раненых… Пастору ведь разрешили.

— Да, но пастор — человек уважаемый, поэтому военачальники его послушали. А если бы я пошел, мне пришлось бы воевать наряду со всеми: крестьянин господам не перечит. Волю пастора уважили, а мою бы нарушили, и никто — ни полковник, ни правительство — слушать бы меня не стал.

Это был веский довод, Мсье Андре, и я сразу же принял сторону Ру… Тут не поспоришь: крестьянин безропотно выполняет требования властей или уж не подчиняется вовсе.

Финиельс собрался было продолжить рассказ, но дверь распахнулась, и в комнату вошел мэр, а следом за ним — двое парней из Бесседы.

— Ну что, крупная добыча? — прокричал Финиельс, разразившись смехом.

— Побольше вашей, да только бегает пока, — ответил мэр, подсаживаясь к нам, — вы вот ушли, и мы ее упустили, людей для облавы не хватило…

— Можно хоть всю ночь на горе прождать, а зверя не увидеть, — заметил сын Финиельса. — Я говорил же вам, за восемь часов собаки натекут на зверя, но, само собой, вы даже не слышали, как они погнали его.

— Да нет, — возразил старший из бесседцев, — мы слышали, как они схватили его в Каль-де-Гримале, и бойко гнали до плато; он — бомбой в ста метрах от меня, и я в сердцах дважды пальнул по нему… Хорош был зверь, здоровый как бык, крупнее того, что Финиельс уложил утром. Собак не хватило, чтобы его затравить… вы бы хоть своих нам оставили…

Глава V

Байки умудренных опытом охотников и долгие препирательства, бывало, часами занимали нас, но не сегодня. Скрип ставней на ветру, движение ночных теней у двери, стойкий запах влажных высокогорных лугов, окутавший последних гостей, — все, что приносится с гор и напоминает о них, особенно присутствие Финиельса, прежде всего, возвращают нас мыслями к истории о Ру. И не то что переменить тему, мы даже не решаемся завести какой-то незначащий разговор. Впрочем, и мэр с парнями из Бесседы больше не хотят говорить про охоту: долгая погоня их утомила, они покорно принимают наши насмешки и колкости, и, сев у огня, довольные, греют красные, растресканные, как кирпич, руки и сушат мокрые гетры. Мы тоже перестаем шутить, вспоминать новые истории о неудачной охоте, подкреплять их смешными примерами, как принято среди горцев; вместо этого мы поворачиваемся к Финиельсу и замолкаем, будто предоставляя ему слово. Тот понимает, но, похоже, не решается заговорить; несколько минут он молчит, а потом вдруг заявляет: «Я закончу свою историю… с позволения мэра и администрации».

Мы начинаем смеяться, глядя на улыбающегося мэра, который не понял шутки. Поначалу я, кажется, уловил в ней лишь вольность, но пристально взглянув на Финиельса, заметил некоторое недоверие и, пожалуй, даже неприязнь.

— Я рассказывал о Ру, — добавляет Финиельс тем же сердитым и растерянным видом.

Мэр слегка пожимает плечами, парни из Бесседы и все остальные замирают в ожидании.

— Шел предпоследний год войны, — продолжает Финиельс, — точнее, 1917-й. Тем летом Ру-бандит немного поменял местонахождение: покинул укрытие близ Совеплана и перебрался на гору Линга — из-за Биранка, дурбийского пастуха, который пригонял на здешнюю равнину три-четыре отары переждать время, когда в долинах наступала засуха.

Биранк, правда, нуждался в помоге: одна овца поранится, другая пропадет — за всеми не уследишь. Ру же бродил по горам без дела и маялся от безделья, а так от него была хоть какая-то польза. Два-три раза случайно попадалась ему отбившаяся овца, и он возвращал ее Биранку. Благодарный Биранк угощал его едой, и мало-помалу, не сговариваясь, они стали держаться вместе: Ру-бандит смотрел за овцами, а Биранк делился с ним пищей.