Ру в его стране прощения тоже не будет: закон — суровый вершитель, от него не сбежать и не скрыться.
Другое дело — его село. Тут все сложнее. Случайные путники встречают Ру в горах, и он объясняет им свой поступок. Ровесники, вернувшиеся с войны, даже увеченные, не осуждают его. Никто в родном краю не доносит, не выдает Ру жандармам. Жандармы не горцы, они не «свои».
Сам Финиельс объясняет слушателям, почему он стал иначе думать про «Ирода»:
«Узнав, что Ру-бандит отказывается воевать не из страха, а по соображениям веры <..>, я почувствовал, что меньше злюсь на него. Я не оправдывал его и не ставил бы в пример другим, но его веру я уважал. Все, что Ру сказал Пажесу [одному из тех, кто встретил Ру в горах], дало мне повод для размышлений, и больше он мне не казался затравленным зверем, а, скорее, представлялся сведущим человеком, с которым можно порассуждать».
Интересно, что образ «затравленного зверя», «одинокого волка» появляется и у Шамсона, и у Распутина. Причем Ру не считает себя «затравленным зверем»: в собственном понимании он настоящий человек, послушный Воле Божией. Андрей же Гуськов говорит о себе: «Я здесь по-волчьи научился выть».
Финиельс не хочет ставить Ру «в пример другим». Но в романе Шамсона имеется персонаж, которого горцы ставят в пример «бандиту». Это пастор, тоже не желавший сражаться из-за своих убеждений. Он «пошел на фронт, как все остальные, чтобы потом не пенять на себя. Прибыв в свой полк, он отыскал полковника и заявил, что совесть не позволяет ему убивать, а велит идти навстречу опасности и помогать раненым. Полковник его выслушал, пастора никто не тронул, и тот ушел на войну со всеми, но без оружия». Он умер на поле боя.
Так, проводя читателей через судьбы людей, помещенных в предельно схожие обстоятельства, Шамсон как будто задает вечный роковой вопрос: что делать, когда твоя страна в опасности?
Края особые
Если вдуматься, главные персонажи и у Шамсона, и у Распутина служат для наведения фокуса, они становятся увеличительным стеклом, сквозь которое авторы пристально и увлеченно разглядывают родные края: Севенны и Сибирь (Ангару).
И тут, и там суровый климат, всесильная, дикая природа, с которой жители ладят только оттого, что относятся к ней уважительно. Они и боятся ее, и восхищаются ею: у Распутина Настена завороженно смотрит на Ангару, и та притягивает ее, манит своей сказочной жуткой прелестью.
Взращенные суровой природой, здешние обитатели не страшатся труда и его тягот. Они молчаливы: знают цену словам, не разбрасываются ими, попусту не болтают. И вместе с тем, у обоих писателей персонажи говорят языком богатым, поэтическим, подцвечивая его местными речениями, пословицами, поговорками. Благодаря этой писательской любви к языку и виртуозному владению им возникает иногда впечатление, будто читаешь сказку или былину.
Правда, в тексте Шамсона севеньольцев отличает одна особенность, которой не мог наделить сибиряков Распутин в советской повести. Имеется в виду чуть ли не дословное знание Библии. Но и тут можно найти общее с Россией и ее историей. Своим кропотливым знанием Библии севеннские протестанты во многом напоминают тех русских староверов, которым посвящен, например, короткий рассказ Бориса Пильняка «Арина», написанный в 1919-м году:
«Единая Книга есть — Книга книг — Библия, и жить надлежит библейским обычаем. Чти отца твоего и матерь твою, люби ближнего, не сквернословь, трудись, думай о Господе Боге и о Лике его, в тебе несомом»…
Эти краткие заметки о языке «Ру-бандита» дают лишь самое малое представление о его сложности для перевода, и надо отдать должное двум молодым переводчицам, которые взялись за эту работу. А самой горячей признательности заслуживает редактор, совершивший настоящий подвиг.
Глава I
«Ру? Да, он сидел. У нас его зовут „Ру-бандит“: это так вошло в обиход, что не могу иначе его называть. И все же, будь он здесь, я счел бы за радость и честь пожать ему руку».
Присутствующие одобрительно кивали… Очевидно, среди горцев все знали историю Ру-бандита. Видно, им приходилось слышать ее не раз и не два, но сегодня в послеобеденный час отдыха они готовы были выслушать ее снова, причем с тем почтенным вниманием и горячим интересом, какие у них могут вызывать лишь события символические.
По их интересу заранее угадывался нравоучительный характер истории, ибо севеньольцы — жители долины и горцы — яро почитают священные притчи: они скупы на собственные сказания и легенды; их занимают лишь библейские сюжеты, жития немногих святых и мучеников — в них они черпают молодость, приобщаясь к вечности. Так что обычным писательским вымыслом севеньольцев не увлечь. Предание западает им в душу, если в нем обнаруживается нравственное поучение, естественное продолжение Евангелия, живая проповедь, о которой можно так же рьяно размышлять и рассуждать, как о библейских стихах.
Эта их склонность походит на привычку древних римлян потолковать обо всем на свете: эти простые погонщики коз и коров, эти коренастые пахари, живущие у истоков реки Гар, напоминают мне средневековых схоластов, постоянно обсуждавших извечные вопросы, но не желавших взглянуть на них по-новому.
Финиельс продолжил: «Мы все его знаем, он же из Совеплана, крайнего хутора в нашей долине, ближе к горам… Его хозяйство — по левую руку, по дороге к перевалу Люзетт, за большими лугами Пюэшагю. Оно на самой опушке каштановой рощи, где бьет обильный родник и растут три тополя, единственные в этих краях. Ру жил там с матерью и двумя сестрами. Он не бедствовал: отцовское наследство позволяло зимовать спокойно — работать приходилось усердно, но без особых тревог. У него был хутор, несколько виноградных лоз и тутовых деревьев вблизи долины, а также горные пастбища для скота. Только зимы в Совеплане суровые, а в мертвый сезон прибыли не жди, и как ни трудись, виноградников, скудных ржаных полей и скота на жизнь не хватает; да и нужно было заботиться о сестрах и матери, которые ухаживали за животными и вели домашнее хозяйство. Поэтому Ру шел в горы, в казенные леса, покупал нетесаные бревна; там была его основная работа и заработок. Он рубил дрова, собирал хворост, грузил все на повозку, а затем, в хорошую погоду, после распутицы, свозил на станцию на паре волов, которые стоили добрую тысячу довоенных франков… В сезон каждую неделю он проезжал мимо нашего дома: мой сын свистел, чтобы тот остановился и взял его с собой в Сен-Жан. Они вместе ходили в школу, закончили учебу в один год и всегда были рады повидаться».
Это уточнение разрушало ореол легенды. Мне казалось, будто угадываю в Ру чуть ли не чудесный образ из местных старинных былей; а на поверку он был всего-навсего парень, подобный тому, что сидит рядом со мной и одобрительно внимает словам своего отца…
Парень тридцати пяти лет; невысокий, но крепкий; урожденный крестьянин, окончил начальную школу, обирал чужие поля и огороды; привычный к животным — к лошади и волам, — привычный к хозяйственной утвари и к земле. Но под этим абсолютно крестьянским обличьем проступают следы иной доли — давняя привычка служения не только земле, горький опыт бремени еще более тяжкого, чем ручной труд, скудная и вечно тревожная жизнь, полузатворническое существование в горах.
Я гляжу на сына Финиельса и других горцев, воображая Ру среди ему подобных: благодаря им я с точностью могу представить себе и его самого, и его жизнь… Бродяжное детство в тесной долине между двух горных хребтов: заготовку грибов, хвороста, каштанов и винограда, выпас скота; общую строгость этого детства — ежедневное созерцание суровых вершин и унылых лощин, скудность природы, бедные деревеньки и дома; реку, большак, четыре дороги, тысячу горных тропинок; рачительность стариков, их всевластие, домашнее обучение, по догматизму превосходящее школу; религиозные обряды, проповеди и молитвы, холодную решимость протестантов и горцев в следовании главным правилам христианской морали… И вдруг, нарушая этот привычный уклад, традиции, физическое и духовное уединение — война: пять лет боевых действий, изможденности и опасности. Солдатский быт, ставший вторым ремеслом.