Я вам уже рассказывал, что после зимней распутицы, как только дороги высыхают, мы едем в горы проверить овчарню. Зима всегда наносит вред постройке: срывает кровлю, портит балки, лучше клещей выдирает из дверей крупные гвозди, а самый прочный цемент превращает в мелкий песок. Чтобы починить крышу, двери и ограду овчарни, мы берем с собой кое-какой инструмент. Надо еще везти железную кровать, соломенный тюфяк для нашего пастуха и кухонную утварь: оставишь все это здесь на зиму, считай, пропало — тюфяк сгниет, а котелки проест ржавчина. Но для этой поклажи нужна повозка, а на повозке приходится ехать через Совеплан…

Итак, снова, как и прежде, мой путь в горы проходил через дом Финетт. Мы не виделись с того самого дня, как я пришел к ней с жандармами, и должен признаться, мысль о встрече вызывала у меня беспокойство.

Я думал, стоит ли мне проехать молча, отведя взгляд от хутора, или лучше остановиться и перекинуться с ней словом, как я привык за двадцать лет.

Я злился на ее сына и потому предпочел бы первое, но, с другой стороны, было отчего жалеть эту женщину и даже уважать. В конце концов, у нее, как и у всех нас, отняли сына, и она осталась с двумя дочерьми одна лицом к лицу с суровыми крестьянскими тяготами, непосильными для женщин…

До последней минуты я не знал, как поступлю, и по дороге в Совеплан прикидывал то так, то эдак. Но свернув у родника рядом с тремя тополями и оказавшись перед хутором, я, как обычно, без колебаний, остановил лошадь.

На хуторе все было на своих местах, ничего не изменилось, если не считать непаханных ржаных полей. Финетт стояла на пороге и смотрела на меня, не двигаясь. Ей не надо было заговаривать первой, она и не стала.

Выкрикнув приветствие, я спрыгнул с повозки. Финетт подошла и мы завели обычный разговор. О земле и о скотине, о зиме, которая, верно, напакостила в горных овчарнях, и, наконец, о ясной, но еще не надежной погоде, при которой в долину могли вернуться дожди Руэрга.

Несмотря на мое желание выяснить, что происходило в последние недели, мы ни словом не обмолвились о Ру. Я гадал, знает ли она, что сын жив и прячется в безопасном укрытии, или, напротив, думает, что он мертв где-то в пустынных горах; я наблюдал за ней, пытаясь понять, что у нее на уме.

Вид у Финетт был усталый и, конечно же, грустный. Но она так выглядела всегда, и разгадать причину ее грусти не получалось: вся эта тоска была частью ее натуры.

Мне пришлось уехать, так ничего и не узнав, но после встречи с Финетт я кое-что понял, и в тот день, продолжая свой путь, я беспрестанно возвращался к мысли, что как ни посмотри, а эта война принесла горе в каждый дом.

Глава III

Об ту пору сын Пажеса, воевавший с первых дней на фронте, вернулся домой на поправку: он был ранен в плечо, что не мешало ему крутиться как белка в колесе, занимаясь бытовыми делами.

Снег в горах полностью стаял, и он решил проверить, сильно ли пострадала от непогоды его овчарня в Пюэлонге. Она стоит на горе намного дальше нашей — в одном из самых опасных мест, ближе к Эр-де-Коту. Снег там лежит больше полугода, зато летом колосится трава для скота, у кромки лугов бьют родники и всегда можно отдохнуть в тени на опушке леса…

К Эр-де-Коту Пажес-младший направился кратчайшим путем — через Роклонгские луга вдоль горного карниза. Не прошел он и полкилометра под буками (так по крайней мере он сам рассказывал), вдруг видит — навстречу идет человек: молодой еще парень, весь обросший, бородатый, в лохмотьях.

В четырех шагах от Пажеса человек резко остановился, поздоровался, назвав его по имени. Пажес узнал Ру и сначала подумал — «нежить». Но нет, точно Ру-бандит, живее всех живых.

Пажеса охватила ярость: несмотря на больное плечо, ему хотелось наброситься на Ру и за шиворот приволочь его в Сен-Жан. Большого труда это не составило бы — ведь после зимних лишений Ру худой был как щепка.

Так стоят они друг против друга, и, поддавшись гневу, Пажес спрашивает:

— Почему ты не пошел с нами?

Он не нуждался в ответе, просто хотел выплеснуть злобу, и поэтому сперва не давал Ру вставить ни слова, вновь и вновь повторяя:

— Финиельс из Вернеды погиб четыре месяца назад, Рандон без вести пропал еще в сентябре. Мне изувечили плечо, Бюфор из Бори лишился ноги. А ты все это время преспокойно жил тут.

Но Ру, заручившись терпением и упрямством, все же заставил выслушать себя. Спокойно и серьезно начал он объяснять свои доводы, и Пажес, который думал, подобно всем нам, что Ру не явился на сборы от страха, с изумлением понял — на то имелись веские причины.

По правде говоря, Пажес так и не смог повторить всего того, что сказал ему Ру. Но вечером после этой встречи на все наши вопросы он отвечал:

— Ру не плохой человек. Он отказался исполнить свой долг, только сказать, будто он не делает то, что ему надлежит, нельзя… Это божий человек, он не смог пойти на войну с нами, потому что он постиг то, что нам непостижимо.

Ну и спор вышел тогда у нас, стариков, с Пажесом! Он воевал, вернулся он раненным, иначе бы мы заткнули ему рот, как неразумному мальчишке.

Пажес-старший кричал сыну:

— Вот паскудник! И ты туда же! Давай, иди и ты за ним!

На что сын возражал:

— Каждый поступает, как считает нужным: у меня были причины пойти на войну, у Ру — чтобы не ходить.

— Ничего себе причины! Паскудные!

— Причины понятные, — настаивал сын Пажеса.

Мы просили объяснить их, но он лишь твердил:

— Целый час Ру говорил со мной лучше любого священника. Казалось, его устами вещает Бог, и всё, что он рассказывал о себе, походило на Святое Писание. Он несколько раз повторил: «Всевышний оставил наш мир, и мир обезумел. Вы поступаете правильно, ибо в безумии мирском ваша покорность происходит от мудрости. Но нельзя оставить нам Господа и презреть Слово Его, поэтому я не пошел воевать — чтобы следовать заветам Его и хранить закон Божий…»

Эти объяснения еще больше приводили нас в ярость, и Пажес-старший, говоря за всех нас, отвечал сыну:

— Обращаясь к Богу, следует разделять страдания других, а не бежать от них.

Но Пажес-младший упорно защищал Ру:

— Ру страдает не меньше нашего, я не хотел бы оказаться на его месте. Он заслуживает большего сочувствия, чем многие, кто якобы воевал, но никогда не был на передовой, а лишь катался на автомобиле…

— Он задурманил тебе голову, пойми: вряд ли ему так тяжело, как он говорит — в горах пропитание найти не трудно.

— Он тощий, ест мало, даже если ходит иногда к матери… Но не голод и холод доставляют ему больше всего страданий: пожалеть его нужно за то, что он все время один — как зверь прячется от людей, ему не с кем поговорить… При виде любого путника он вынужден скрываться, но я учился с ним в школе, и от меня он убегать не стал: до войны мы крепко дружили, целое лето работали вместе рубщиками на вершине Люзетт, и мы родня по крови — вот почему он решился заговорить со мной, и часа, проведенного с ним, мне не жаль.

Сын Пажеса распалялся все сильнее, нам же надоело с ним спорить — он вернулся с войны и его слово весило больше наших. Сам Пажес-старший только и смог ответить:

— Да знаю я, Ру не был дурнем, пока не выкинул эту штуку. Я всегда говорил, что он один из самых честных людей в нашей долине, и радовался, когда вы работали вместе… Но потом он поступил дурно, и ты не прав, что попускаешь ему.

— Каждый поступает, как считает нужным, — повторил Пажес-младший, — у Ру свои причины не идти на фронт.

Я не был согласен с ним, но, в отличие от других, не испытывал такого сильного гнева и слушал спор, пытаясь во всем разобраться. В поведении Ру меня больше всего возмущала добровольная обреченность жить бесполезной жизнью.

— Что проку от него там, в горах? — думал я. Он лишь бьет баклуши, а тем временем его поле, как и все остальные поля в долине, зарастает, словно он ушел воевать.

Чтобы удостовериться, я спросил Пажеса, знает ли он, что делает Ру целыми днями в горах, и тот ответил: