— Времянка… — повторил Корш, и по голосу стало ясно, что слово это у него из ругательных.
Я бы с ним с удовольствием поговорил подробнее, мужик занятный, но вставная челюсть жрала все мое внимание без остатка. Как заставить консервацию делиться, как отмерить мышце ее долю… Хотя стоп, а зачем мне уговаривать руну, если можно пустить лишний тонюсенький волосок в обход и питать не напрямую, а сделать обрыв неподалеку? Одна нить от постоянного контура, мимо консервации, запитать прямо в стружку, а не в саму мышцу. Материал сам и станет регулятором, а если будет передозировка, можно будет приклеить проводок еще дальше…
Сказано, сделано. Уложил волосок и притер его капелькой клея, а когда схватилось, подал в контур единичку. Жвала лениво шевельнулись, а на полноценное сжатие мышце уже не хватило, все как задумано, живая и на голодном пайке. Вот теперь можно и выдохнуть, метод работает, надо только выбрать размер кабеля и место крепления, чтобы ничего не дергалось.
— Мужики тут, кстати, рассказывали, — Корш тем временем закончил с намоткой магистрального кабеля, аккуратно смотал бухту и отложил ее к остальным, после чего взялся готовить катушку с одножильным проводком. — Говорят, ты рыцаря аж топором огрел. Брешут, поди?
— Ой, да какой там огрел, — отмахнулся я, не поднимая головы. — Надо было огреть, конечно, по-хорошему. Этот упырь ни за что Сурика нашего за шкирку взял и отбросил, пацан кубарем улетел. Ну а я его с лошади сбил, чтоб тоже полетал. Да и то случайно вышло, бил-то плашмя, попугать хотел.
— О как… — мужичок помолчал. — Но все равно топором, да?
— Ну пусть скажет спасибо, что не лопатой, — пожал я плечами. — Я предлагал, между прочим.
— А Сурика он за что швырнул? Просто так?
— Вот и я о чем! — я даже горшочек с клеем отставил. — А, ты ж у нас недавно, не в курсе. Тут такая история была, ее лучше у Мульба спрашивать, он подробнее знает. Если в двух словах, какие-то пришлые обворовали благородных господ, часть добычи спрятали у меня под навесом, а их командир-дебил решил, что раз под моим навесом, значит, я и обворовал. А я в ту ночь вообще дома спал.
— А дом у тебя где? — Корш повел подбородком в сторону большой стройки, где над опалубкой торчали серые столбы каркаса. — Разве не вон он?
— Не, это только будет дом. А старый в деревне стоял, но его Больд разнес… — тут я послушал сам себя со стороны и хмыкнул, ну не рассказ, а сплошное недоразумение, причем чистая правда от первого до последнего слова. — В общем, весело у нас, сам видишь. Ты мотай, мотай, у меня не почасовая оплата. Точнее, у тебя. У меня вообще никакой нет.
— Так а мастеришь-то чего хоть? — он закончил с подготовкой, но крутить не начал, а подошел поближе и склонился над разложенным добром. — Может, подскажу чего.
— Да протез товарищу одному. Ему руку отгрызли во время штурма, ну а я обещал вернуть его в строй, — я усадил башку на адаптер и довернул до упора, а потом поднял протез повыше, к свету. — Гля, чего сможет.
Первая попавшаяся палка нашлась прямо под ногами, я поднес ее к жвалам и пустил из пальца импульс. Клацнуло, раздался сочный треск, и палка развалилась пополам, одну половинку я поймал, вторая улетела к горке стружек и разбудила свинку.
— Ровно перекусила, — Корш поднял беглянку, оглядел срез и одобрительно кивнул. — Добротная вещь выходит.
— Сам не ожидал, — гордо продемонстрировал я уцелевшую половинку. — В носу таким, конечно, не поковыряться, но… Стоп. Точно же! Надо еще руку-носоковырялку сделать… Всё, Корш, мотай, не отвлекай, у меня тут задачи стратегического масштаба.
Солома в тюфяке шуршала на каждый поворот, и за эту ночь Барн переслушал ее вдоль и поперек. Полежал на одном боку, перевалился на другой, затих на спине, следом на бок, и так по кругу, а сна во всей этой музыке набралось от силы часа на два.
И ныла ведь не столько культя, сколько рука, которой нет. Ладонь чесалась, пальцы сводило, и почесать это добро никакой возможности. Эдвин говорил, хворь известная, руки уже нет, а болеть ей никто не запрещал, тело помнит. Утешил, ничего не скажешь, раньше у Барна просто болела рука, а теперь в пустом рукаве живет привидение, и у него затекают пальцы.
Мысли спать не давали посильнее руки. Житье теперь такое, что думать про него лучше пореже, только ночью не выбирают, о чем думать. Вся жизнь вроде впереди, годами он Рея не сильно старше, а уже калека. Бьерн его держит из жалости, не иначе. Ну, или из вины, мастер с того дня смотрит виновато, хотя виноватых там не было, зверю не объяснишь, кого кусать нельзя. И поди разбери, что из этого хуже, жалость или вина, на вкус они одинаковые.
Днем оно терпимо, отвлекает то, что надо хотя бы держать лицо. Улыбается через раз, огрызается бодро, всё как раньше. На бараки ходит со всеми и пытается работать, вот именно что пытается, и сам все про это понимает. Крепеж одной рукой не завяжешь, инструмент толком не удержишь, и вся его помощь теперь такая: придержать жердь да перенести что полегче. Еще можно прикрикнуть на нерасторопных, чтобы хоть голос в работе участвовал.
А ведь жаловаться грех, и он это тоже понимает. Эдвин в лазарете чудо сотворил, рана закрылась чисто, без жара и гнили, а ведь на его памяти мужики уходили на тот свет от ран куда меньших. Живой остался, ноги на месте, и проклинать после такого судьбу глупо, это он повторяет себе каждую ночь. Помогает, честно говоря, слабо, но ночью, когда никто не видит, можно ненадолго и не держать лицо.
Рей вчера заходил трижды и все крутился вокруг культи со своими бечевками да глиной, а на вопросы отмалчивался и напускал тумана. Протез он пообещал еще у лазаретной койки, вместе со званием главного штукатура, тогда Барн посмеялся, на смех сил хватало. А вчера, если по-честному, ждал. Мерки снимает, значит взялся, а раз взялся, то может уже сегодня и принесет, с него станется.
Тут же он себя и осаживал, чуда ждать не стоит. Видел он как-то давно калеку, у того вместо ноги была палка с ремнями, и выглядело это так себе, стук да жалость на всю улицу. И ведь то нога, ей стоять положено, а руке работать. Что наработаешь палкой? Миску к себе подвинешь, и то если повезет.
Так и проворочался почти до рассвета, под утро ненадолго провалился, и разбудила его дверь, брат вернулся со смены.
Живут они вдвоем, изба скромная, комната с перегородкой да сени. Родителей Барн помнит смутно, обрывками, по малолетству много не запомнишь, и отца ему давно заменил Бьёрн, с той поры как взял к себе в подмастерья. А Гарт все эти годы в страже, и служба у него нынче не абы какая, на баллисте, аж наводчиком в расчете.
Барн этим гордится вслух и про себя, не каждому доверят целиться из такого орудия, там одних поправок на ветер знать надо десяток. Живет брат при всем при этом скромнее некуда, жалование складывает и копит на что-то, а на что, не говорит. Барн подозревает, что Гарт и сам уже забыл, просто нравится копить.
— Хозяин, принимай добычу! — брат сдернул шлем, брякнул его на лавку и развязал мешок. — Воробья утром подстрелил, пока орудие пристреливал, давай жарить.
На стол легла крупная ощипанная курица с желтым жирком под кожей.
— Видал, какой жирный попался? — Гарт горделиво подбоченился. — С одного снаряда взял.
— Где взял-то? — Барн повертел тушку здоровой рукой.
— Говорю же, подстрелил. Отъелись воробьи на казенных харчах, страх смотреть.
Спорить с наводчиком дело пустое, видно, в расчете их отдельно учат стоять на своем. Барн покачал головой и полез растапливать печь, благо угли с вечера еще жили под золой. Тут и начинается его любимая утренняя наука, всё на этом свете придумано под две руки, и печка первая. Отставить заслонку, разгрести золу, и это по очереди, одной рукой, кочергу всякий раз пристраивая к ноге. Раньше он проделывал такое не глядя и успевал думать о чем-нибудь полезном, теперь каждое движение он отсчитывает, раз, два, перехватился, три.
— Дай раздую, — Гарт уже топтался рядом.