Мы шли медленно, пригнувшись, и перед каждым шагом водили фонариком по полу. Запах здесь стоял металлический, будто во рту чувствуешь вкус свежей крови, с примесью мокрой ржавчины. На полу валялись небольшие ветки, я гадала, откуда их принесло, где вообще ближайший парк? Ещё тут были презервативы, погнутые ложки, изредка попадались стреляные гильзы. Граффити предупреждали, что это территория «Трёх крестов», потом «Рейнас», потом шли другие имена, выцветшие и неразборчивые. Надписей было столько, что становилось ясно: на самом деле тут никто не правит.

— Почему она плачет? В твоих историях? — прошептала я Олимпио, и шёпот поплыл вокруг, словно эхо в дышащем лёгком.

— Кто-то убил её детей.

— Ослица?

— Нет. Ослиная Леди — она по ночам под вокзалом. Она другая. Кто-то застрелил её осла, а потом она сама стала им… Не спрашивай меня как. — Он обернулся, посветив фонариком себе в лицо: тени легли так жутко, что казалось, будто из темноты смотрит кто-то чужой. Он заговорил снова, медленно, будто ему стоило усилий объяснять всё тому, у кого, по его мнению, совсем нет воображения. — Ла Льорона влюбилась в того, кто её не любил. Она убила своих детей, чтобы быть с ним, но он всё равно её не полюбил. Тогда она покончила с собой, и теперь бродит у рек и хватает чужих детей. И это место иногда бывает похоже на реку.

Он опустил луч фонарика к полу и пошёл дальше.

— Это же старая легенда. Вроде бы она случилась где-то далеко отсюда?

— И что?

— Да просто… вряд ли она теперь бродит по ливнёвке там, где зимой бывает снег.

Олимпио бросил на меня сердитый взгляд через плечо.

— Я уже ничего не слышу… давай вернёмся, — сказал он, и тут вой накрыл нас, раскатившись эхом по узкому туннелю.

Я вскрикнула, Олимпио подпрыгнул, и фонарик выпал у него из рук, звякнув о металлический пол.

— Тсс! — Я схватила фонарик.

— Пошли, пошли, пошли… — Олимпио дёргал меня за рукав, пытался выхватить у меня фонарик, его пальцы скользили по моим.

— Подожди, ладно? Кто там?

— Una abuela, — донёсся голос. — ¡Una abuela necesitada!

Я посмотрела на Олимпио с просьбой перевести.

— Она говорит, что она бабушка и ей нужна помощь.

— Ну, ладно. — Это всё равно было жутко, но я бы предпочла говорящего призрака безликим всхлипам. Я сделала ещё несколько шагов вглубь туннеля, Олимпио поплёлся за мной. Когда я замедлилась, он врезался мне в спину.

Мы дошли до развилки, где туннель разделялся на два рукава.

— ¿Vas a venir? — прозвучало снова.

— Она спрашивает, идём ли мы, — пояснил Олимпио. Голос, конечно же, доносился из более тёмного прохода. Олимпио остановил меня. Он подобрал ветку и положил её концом в ту сторону, откуда мы пришли.

— Чтобы знать, куда возвращаться.

И мы шагнули в темноту.

***

Женщина всё повторяла и повторяла эти слова, и я уже думала, что скоро выучу их наизусть, вдобавок к «sangre» и «mija». Возможно, я буду слышать их во сне. А может, это будут последние слова, которые я услышу в жизни, если воображение Олимпио не так уж далеко от истины.

Я старалась не показывать, что мне страшно, но моё воображение было ничуть не хуже его; хуже того, что я уже видела по-настоящему страшные вещи. Кружащиеся Тени, которые норовили утянуть тебя вниз, зубы разъярённого оборотня, клыки вампиров, рак — всякое, что хотело вцепиться в тебя и грызть.

Становилось жарче, запах делался всё невыносимее, и вдруг впереди появился свет.

— ¿Vas a venir?

Солнечный свет лился сквозь решётку ливнёвки наверху, но освещал лишь квадрат на противоположной стене. Гектор ошибался насчёт оружия в этих туннелях, зато мусора тут было предостаточно, всё, что валялось на улицах, рано или поздно оказывалось здесь. Воняло невыносимо. На небе не было ни облачка, но вода каким-то образом задерживалась тут, собираясь в отвратительные лужи, скрытые под мусором или, казалось, состоящие из него.

Я шагнула в эту странную комнату, пригнувшись так низко, что едва не касалась головой покрытого плесенью потолка.

— Usted está aquí.

Женщина, которая звала нас, сидела в дальнем углу. Из-за солнечного света ночное зрение у меня пропало, и в полумраке я различала лишь её сгорбленный силуэт.

Олимпио заговорил первым:

— ¿Abuela, por qué estás aquí?

— Me perdí y me lastimé, — ответила она.

Олимпио посмотрел на меня:

— Наверное, она из Текато-Тауна. Заблудилась и поранилась.

Я повела лучом фонарика, приглашая её подойти ближе. Она вскинула руку, заслоняясь от света, и отпрянула.

— Простите, бабушка, — тихо сказал Олимпио.

Она съёжилась в углу, закутанная в чёрное одеяло. Глаза у неё были запавшие, редкие седые волосы вились сальными колечками вокруг лица.

— Может, она подойдёт ко мне? — спросила я у Олимпио, не сводя с женщины глаз. Пусть я и не собиралась становиться героиней фильма ужасов, но видела их достаточно, чтобы знать, что нельзя отводить взгляд.

Она что-то пробормотала, и Олимпио перевёл:

— Говорит, у неё болит лодыжка.

— Пусть покажет.

Олимпио спросил её, и она, тихонько шипя и постанывая, как обиженная кошка, приподняла одеяло и вытянула ногу.

Лодыжка была распухшей и красной. Точно воспаление, и, скорее всего, не на ранней стадии.

— Чёрт.

Она снова заговорила, и Олимпио кивнул:

— Говорит, что не может идти.

Я сглотнула. Здесь ужасно воняло, мы зашли так далеко, и эта хрупкая старушка точно не сможет выбраться сама.

— Только не говори, что ты об этом думаешь, — взмолился Олимпио.

— Думаю. — Внезапно, несмотря на жару, мне захотелось, чтобы на мне были длинные рукава и джинсы. Защитный костюм. Лучше — полный комплект биозащиты. Я отдала фонарик Олимпио. — Обратно будет долго идти.

— Уж я-то знаю.

Я подошла к ней поближе, туда, где лежал единственный клочок тени. Жестом показала, что ей нужно постараться встать. И затем, несмотря на вонь и подступающий ужас, протянула к ней руки.

Одеяло там, где она на нём сидела, было влажным. Я не знала, вода это, моча или что похуже.

— Господи, — выдохнула я, словно это слово могло придать сил, и тут же стиснула зубы, чтобы не вдыхать этот запах.

Её костлявые руки вцепились мне в шею, ногти царапнули кожу. Я сделала неловкий шаг, и она потянула меня на себя, помогая себе всем телом. От этого рывка спина, и без того ноющая от того, что я столько времени шла, согнувшись в три погибели, будто взорвалась болью. Она вцепилась в меня, подтянулась вперёд и выдохнула что-то, в чём я безошибочно узнала ругательство.

***

Путь в туннель и так казался бесконечно долгим, но обратно… тащить на себе женщину, от которой несло сыростью и чем-то затхлым, которая цеплялась за меня, будто хотела вскарабкаться по мне, как по дереву… единственное, что удерживало меня от рвотного рефлекса, был ужас от мысли, что вместе с этим выдохом я могу втянуть в себя что-нибудь лишнее: уголок её одеяла, прядь слипшихся волос… Поэтому я терпела, стиснув зубы, и молчала.

Олимпио вёл нас шаг за шагом, каждый шаг давался с трудом. Пыль въедалась в кожу, влага с её одежды пропитывала мою. Поворот за поворотом и вот наконец перед нами показался выход. Круглый проём, залитый солнцем, казался чем-то почти священным. Свежий воздух врывался внутрь, и пусть он был горячим, как из печи, — мне было всё равно. Свобода была так близко.

— No quiero ir por ahí.

— Она говорит, не хочет туда выходить, — перевёл Олимпио, вынуждая меня наконец заговорить.

— Скажи ей, что там она умрёт, — процедила я, поворачивая голову так, чтобы слова звучали хоть чуточку мягче, и одновременно подталкивая её ещё на шаг вперёд.

— Odio el mundo, me dará la bienvenida a la muerte.

— Говорит, ей всё равно. Что она не любит этот мир.

Я бы сейчас с ней поспорила разве что в мыслях: в эту минуту я этот мир тоже не особенно любила. Но позволить ей умереть в ливнёвке я не могла.